УРИ-ЦВИ ГРИНБЕРГ

В ПЕРЕВОДАХ МИРИ ЯНИКОВОЙ



* * *

На дальней родине моей сейчас цветет сирень,
под нею чистая вода, журчащая в тени.
Иди сюда, присядь над ней и ноги окуни
в ручей, в песок и в тень.

Ты слышишь - будто-то чей-то плач,
и плеск, и тишина.
Вот рыбка, и еще одна, и вот еще - за ней,
Пытаюсь я ее поймать, но прячется она,
тихонько ускользает прочь,
укрывшись средь камней.

О, как же я любил ручей
и шелковый песок,
сирень, прохладу вод!

Я мальчик, вечер наступил,
стучится кровь в висок,
как будто птица в небесах,
и Божий мир высок,
над миром - звездный свод.

Из цикла «Бог-Кузнец»:

1.

Как осколки пророчества, дни мои раскалены,
И меж ними тело мое, как брусок металла,
И стоит надо мною мой Бог-кузнец, и молотом бьет,
И раскрыто ему все, что время на мне начертало,
И обузданный пламень искры секунд отдает.

Мне начертан сей путь, и до вечера я под судом,
Но когда я вернусь и избитое тело брошу на ложе,
Как открытою раною, заговорю я устами,
И нагим обращусь я к Богу: посмотри, ты измучен трудом,
Так давай отдохнем - мы оба устали.

2.

Будто женщина, знающая, что я околдован ею,
Бог с усмешкой предложит: «Попробуй сбежать!»
Только мне не удастся сбежать.

Я в отчаянном гневе сбегал безоглядно,
и как уголь шипящий, была моя клятва:
«Не хочу Его видеть вовек!»

Я к Нему возвращаюсь,
в Его двери стучусь со всех сил,
как отчаявшийся влюбленный,
что посланье любви получил.

3.

Боясь отыскать Его, я с фонарем
в такие глубины сознанья забрел,
но вот - все цвета Его царства горят,
а я - как шахтер, обнаруживший клад.

Я счастлив, что столько простора во мне,
что есть небеса, и созвездия в ряд,
и глаз Его - отсвет луны в глубине.

4.

В начале отчаянье было безбрежным:
хоть мной побежден - но в руках меня держит,
как первоматерию, Бог.

И вот выпадает мне срок
внимать Ему, волю забывши свою,
стать только лишь глиной в огромных руках.

Пронизанный Светом, стою перед Ним,
и вижу Его проявлений огни
на этом краю.

5.

Всех родных мне душой и по крови родных -
время спрятало их.
И уже не прижаться к родимой руке,
не заплакать в тоске.

И смертельным ознобом в крови отдает
очищенье мое.

И тогда Тебя вспомню, Отец мой живой,
что в крови и в земле,
сквозь закрытые веки - стоишь предо мной,
волевое реченье, пронзительный слог -
Боже мой!
О, мой Бог!

Человек урожаем богатым владел,
а сегодня подобен пустой борозде,

говорит в нем уснувшая кровь.

* * *

Я утром проснулся - а всюду кровь.
Небо - в крови, и солнце - как кровь.
Кровь на одежде, на обуви кровь.
В Киеве будто проснулся сегодня я:
в воздухе кровь и в глазах преисподняя.

"Кровь!" - возглашает колокол громко,
будто бы в Киеве в дни погрома.

На Русском подворье евреев скопление -
будто бы киевский сброд в исступлении.

Кто здесь погромщик? Где здесь гонимый?
Киев смешался с Иерусалимом,
всюду проклятие, нет Откровения.

Как киевский сброд, кипятится еврей,
он возбужден, он взывает: эй-эй,
скованы братья железом цепей!

Иерусалим - будто Киев сегодня:
В воздухе кровь и в глазах преисподняя.

* * *

Жертвенники пророка и анемонов цветы...
К морю гора спустилась, город в небо залез.

Где ты сейчас, Элиягу?
Почему не спустишься ты
к городу на Кармеле, к этим домам в скале?

Крылья и снова крылья! Сколько повсюду крыл!
Будто дома взлетают, ввысь взлетают в веках.
Хайфа, город пророка, что в небо отсюда взмыл
в огненной колеснице, - и пали вниз облака.

Видит Кармель застывший:
брат под снегом, Хермон.
Вот мы стоит с тобою, смотрим на Йерусалим,
вот - со мной и с тобою, вот - над горою он,
мы б давно утонули в море,
но мы над горою - с ним.

* * *

Еще не было здесь облаков, еще солнце палило,
и сравнялись разумом люди с детьми, что груди сосали,
и тогда мне было пророчество о великой печали:
тучи над Иерусалимом!

И поэты еще слагали стихи об оленях
и о гроздьях звезд в виноградниках поднебесных,
ну а мне пророчество было о днях гонений,
когда мы обнаружим, что воды несут нас, как листья, в бездну.

Так откуда же это знание мне досталось?
Если чья-то душа разорвана в трауре и кровоточит,
в ней тогда открывается этого знанья источник.
И пророчество билось во мне, и ключом прорывалось.

И сухие губы издали вопль того, кто погублен,
и того, кто остался в живых единственным после боя,
и чье сердце упало внутрь раскаленным углем,
что останется тлеть, даже если все реки его омоют.

И когда спасенья от жажды искал я в колодцах братьев,
зачерпнули в одном из ключей, и затем повернулись
они к морю; тогда луна на небо взобралась,
золотые блики с нее упали, волны коснулись.

Вот то горе, несчастье, что мне в виденье предстало!
Вот несут на носилках мертвых неисчислимых!
Есть ли такая беда, что еще не пришла, не настала,
не об этом вопил ли я в уши Иерусалима?

Вот и беженцев лежбище - будто грибное царство,
на краю селений - прах плодов непригодных,
вот позор молодых, что вдруг превратились в старцев,
тени тех сухих тель-авивских деревьев бесплодных.

Нет спасенья. Одна безысходность вокруг и изгнанье.
Пусть изгнанье теперь не на Западе, а в Сионе,
но на Западе нас донимали лишь христиане,
а отсюда еще и ислам вместе с ними нас гонит.

И смотрите - уже поэты стихи слагают
о несчастье и горе; их песни - чернила, а слезы - как воды,
что хотели сказать - умирает в устах, на губах застывает,
с головы и до ног покрывают их нечистоты.

О, послушайте их! Они лепечут, как дети!
Со вчерашнего дня раздается напев их небесный!
Свои рифмы пустые плетут они, будто сети,
расправляя их над иерусалимскою бездной!

Как же сладко вам спится! Напевы звучат все нежнее,
колыбельные их безыскусны и неодолимы.
Но вчера здесь другой был поэт, чьи напевы сложнее,
он единственным был, кто взывал в воротах Иерусалима.

Ночь... И где же те виноградники под небесами?
Вот затихли обманутые в колыбели, поднялись к вершинам.
Ну а я здесь стою, по веленью закона, у вас пред глазами,
и осколки пророчества моего, как осколки кувшина.

Вы все - поколение мертвых… Давно вы мертвы,
пусть даже нескоро в могилу уляжетесь вы.

* * *

И опять мне средь них заседать,
изрекая красивые фразы,
и покровы для них создавать,
чтоб могли они скрыть заразу,
чтоб, закутавшись, вышли к толпе,
пронося заразу в себе.

Не хочу я их видеть и знать не хочу,
заржаветь я желаю перу моему,
я исчезну совсем, я останусь без чувств,
я утихну в музее, закроюсь в дому.

Мой дед был раввином, а не торгашом,
он не лицемерил, а прямо шел,
и ложь не касалась его никогда.
Я - как он. Будет пищей мне хлеб и вода.


© Netzah.org